«СГОРЕЛО ВСЁ, КРОМЕ РУССКОЙ РЕЧИ»
«СГОРЕЛО ВСЁ, КРОМЕ РУССКОЙ РЕЧИ»
Алексей Иванов – автор довольно парадоксальный. С одной стороны – тихоня и домосед. Из города Закамска, что под Пермью, отказывается куда-нибудь уезжать по причинам отчасти бытовым, а отчасти принципиальным: тут своё. Воплощение провинциальной неспешности. С другой – один из главных современных писателей, шорт-листер премии «Большая книга», мощный автор, вторгающийся в литературу своевольно, решительно, «без спросу». Да и природа творчества его парадоксальна не меньше.
– Ваши книги – и «Сердце Пармы», и «Золото бунта» – с одной стороны, вневременные исторические романы, а с другой – совершенно ясно завязаны на проблематику современности. «Золото...» – вообще абсолютно сегодняшняя вещь: всякий, кто в девяностые годы хоть что-нибудь делал, а не на печке сидел, эту проблематику «невозможности ничего сделать без греха» знает хорошо. Насколько это сознательная работа?
– Я думаю, что совершенно несознательная. Но не потому, что понесло меня - и я вот так написал, а потому, что все эти идеи – в основе нашей жизни, и мне не надо было формулировать цели или задачи, чтоб об этом писать. У меня есть два объяснения. Первое – традиционное: сейчас действуют все те же архетипы, которые действовали в древности или в старину. Ничего в этом удивительного нет: они будут действовать еще долго после нас - до тех пор, пока более-менее похожий образ жизни будет вести нация с более-менее похожим менталитетом. А во-вторых, у меня недавно появилось некое соображение литературоведческое…
На мой взгляд, современная отечественная литература, с тех пор как советская литература накрылась большим медным тазом, прожила уже два этапа, а сейчас начинается - а может быть, уже идет – третий. Я, конечно, говорю условно, обобщая, отсекая частности, тонкости и нюансы, упрощая, но тем не менее… Первый этап был ознаменован тем, что литература занималась деструкцией, то есть разрушением и структурных основ литературы, и основ нравственности, скажем так. Естественно, лидером этого этапа был Владимир Сорокин.
– Внутренним лидером? Потому что на гребне волны были видны совершенно другие...
– Не важно. Главное – в ком это сконцентрировалось в максимальной степени ясности и выразительности. То, что осталось после этого этапа, в общем-то не годилось ни на что другое, кроме некоторой виртуализации. Этой виртуализацией и занялась литература, сердцем которой был Виктор Пелевин. Третий этап начался с того, что деструктурированная и виртуализированная литература нуждалась в каком-то развитии, в обратном возрождении. Каким образом можно было ее возрождать? Можно было начать все с нуля, от критического реализма XIX века, но это, в общем, глупость. Дважды в одну воду не войти, тем более в нее не войти трижды. Единственный способ возрождения, который мог быть применен в сегодняшних условиях, – это насытить ту самую виртуальную литературную действительность реальной плотью, реальной жизнью, реальной кровью. Мне кажется, именно сейчас этот процесс и идет. Я попытаюсь говорить абстрагированно, потому что вроде неловко говорить про самого себя, тем более в такой ряд ставить, но, в общем, не важно...
– Ну, уж говорите, говорите...
– Не случайно критики говорили, что у Иванова там экшн, голливудские технологии, спецэффекты. Не случайны все эти наезды по поводу языка – ведь язык давно умер: тот язык сплавщиков, язык XVIII века – я все это брал из словарей. По сути, это виртуальный язык. Но я все эти события, этот язык насыщал обратно живой жизнью. Виртуальный скелет обрастал живой человеческой плотью.
Мне кажется, например, в фильме «Дневной дозор» происходит примерно то же самое. Не случайно в мелких эпизодах появляются там и Никас Сафронов, и Артемий Троицкий, и сам Лукьяненко – да много еще кто. То есть это насыщение виртуальной истории про вампиров – дурацкой истории, прямо скажем – реальными современниками, которые у всех на виду, на слуху. Живой плотью. Тот же процесс.
– Забавно: у меня несколько лет назад сгорел дом за городом. То, что вы рассказываете, – это совершенно последовательность того, что надо делать со сгоревшим домом. Сперва надо доломать, потому что, к сожалению, с этими горелыми железяками совершенно нечего делать. Когда все разобрано до голой поляны, нужно создать некий проект, который будет незримо парить в воздухе. А потом просто строить.
– Да, хорошая аналогия.
– Так что же это сгорело?
– Как что? Сгорела советская парадигма, сгорел язык, сгорел способ мышления. В общем, сгорело все, кроме русской речи. Ну и, конечно, законов драматургии, которые сформулированы Аристотелем. Но они, видимо, уж никогда не сгорят.
– Но вот если все то сгорело, то что же это за штука такая, которая осталась? Что объединяет героев ваших исторических романов?
– Я бы не относил «Золото бунта» в чистом виде к историческим романам. «Сердце Пармы» еще можно – там все-таки реальные исторические персонажи, тот же князь Михаил Пермский, Иван III. То ли двадцать, то ли тридцать реальных исторических лиц, от которых, правда, остались одни только имена и одно-два дела. Тем не менее они в анналах истории.
А в «Золоте бунта» ни одного исторического персонажа нет, если не считать Пугачева, который появляется с отрубленной головой.
– Однако «Золото...» воспринимается как исторический роман потому, что внутри него, как внутри «Петра Первого» Алексея Толстого, например, происходит сращение хребта русской истории, который, кажется, переломан уже везде, где только можно. Причем, когда империя экстенсивно расширяется, хребет ломают так же уверенно, как и в те периоды, когда она интенсивно усовершенствуется. Петр Первый, к примеру, ломает уклад в одну сторону, Екатерина Великая – в другую. А у вас получается рассказ о том, что есть внутреннее течение, которое все объединяет. Так вот это что?
– Если развивать вашу аналогию, то хребет вы понимаете как некую стальную палку. А хребет-то состоит из позвонков. Вот Петр – это один позвонок. Анна Иоанновна – хрящ. Екатерина – другой позвонок. Петр III или Павел – хрящ. Александр I – следующий позвонок. И так далее.
Мне кажется, русскую историю никто не ломал. Просто чередование позвонков и хрящей воспринимается как чередование обломков кости и какой-то плоти, которая некстати наросла. А на самом деле так и должно быть.
– То есть вопрос только в том, чтоб смотреть несколько масштабнее?
– Не то чтобы масштабнее, а просто не так драматично. Я понимаю людей, жизнь которых попадает на хрящ в этом позвоночнике, – их давит и сверху, и снизу, их сгибает и плющит. Но с точки зрения истории целиком, она развивается довольно органично и логично.
– Выходит, что нынче вырастает следующий позвонок.
– Да.
– «Географ» был такой очевидно хрящевидной книжкой. А «Блуда» ваша какая будет?
– «Блуда» позвоночная.
– Я вот что еще заметил. Так или иначе, каждый из ваших героев сознательно выбирает некоторую ограниченность для того, чтобы полноценно реализоваться.
То, что Осташа в конце концов приходит к немудрящей мысли о том, что все грехи человека – его собственные, и нельзя никому отдать душу на сохранение и не отвечать за свои грехи, – это, как мне кажется, очень похоже на «географскую» историю человека, который идет работать в школу потому, что если история волочет носом по камням, то не надо нос и уворачивать.
– Это скорее всего мое личное убеждение, которое я не хочу навязывать всем остальным, но я считаю, что все равно надо себя ограничивать. Всех денег не заработаешь, всех чудес не увидишь, всех женщин не перетрахаешь. Надо выбрать круг...
– Круг женщин?!
– Круг явлений жизни, на которые ты будешь расходовать свои силы. Мне кажется, что это православная точка зрения, потому что для верующего человека есть не то чтобы невозможные или табуированные вещи, а есть вещи, которые не могут быть, потому что они не могут быть. Про них нельзя думать не потому, что нельзя, а потому, что незачем. Абсурдно.
Вот, например, мне кажется, что для христианина вопрос клонирования не существует. Просто нельзя – и нельзя. Априори. Без доказательств.
– Знаете, мне иногда кажется, что русской литературе не мешало бы в грязи изваляться. В последнее время, слава богу, немножко получше, но та литература, которая считалась «fine fiction» девяностых годов, – она уж до того стерильная, до того чистенькая, что непонятно, на какой планете родились эти люди. Если посмотреть на классическую русскую литературу – вот уж человека колбасит, бросает от мелодраматических денег в камине до суицидально-депрессивных студентов в каморке под крышей. А литература конца двадцатого века, такая хорошо отписанная, такая аккуратная, с пряменькой спинкой, сидит и ждет, когда ее поцелует сказочный принц или хотя бы позовут на бал.
Вы вроде бы в грязи валять героев не боитесь. Насколько тот процесс «наполнения жизнью», о котором вы говорили, включает в себя «наполнение грязью»?
– Мне действительно кажется, что нынешняя литература чересчур отфильтрована. Причем не то, чтобы в ней не хватает грязи, а – если уместно цитировать самого себя – у меня в «Победителе хвостика» один герой говорит другому: «За что ты меня поливаешь потоками отборной грязи?» Сейчас грязь какая-то отборная. Не хватает настоящей, подлинной, плотской грязи, а вся, которая присутствует, – она искусственно созданная. Поэтому в нее как в грязь и не верится. Это скорее грим, а не грязь.
– Интересно получается. Я и не думал об этом. То есть вся та чернуха, которая существует в массовой литературе от Донцовой до Бешеного и вокруг, – искусственная? Я все поражаюсь: отчего у них самое веселое, что может случиться с женщиной, – это пойти утром на помойку и там трупака найти. Тут как раз самая веселуха и начинается. Это потому, что все эти страхи – искусственные? Искусственная смерть, искусственная грязь, искусственная кровь...
– Да. Мне так кажется.
Критерий подлинности ведь уловить сложно. Мне кажется, нужен опыт валяния в грязи, чтобы отличить настоящую грязь от искусственной. Если бы московские литераторы повалялись в настоящей грязи – и они, наверное, научились бы чему-то.
– То есть вы, прямо как деятели литературного образования тридцатых годов, говорите, что сперва писатель должен прожить жизнь, а потом начинать писать.
– Не то, чтобы так в лоб. Надо просто чувствовать нерв, чувствовать характер этой грязи, тогда появится подлинность.
– А грязь национальная по форме или глобально однородна? Грязь английской деревни отличается от грязи русского городка?
– Я думаю, что национальна. Грязью английской деревни мы облицовываем фасады небольшого русского города.
Я не такой великий специалист по грязи, хотя поваляться, конечно, пришлось... Ужас нашей грязи в ощущении, что так и должно быть. Что это правильно.
– И – правильно?
– Да конечно неправильно.
– То есть как же это? Вы вот сейчас прямо начинаете пыряться на Великий Русский Мiр?
– Ну да, пыряюсь помаленьку.
– На этом внутреннем «неправильно» у вас же и герои построены. Получается такой дико национальный вариант индивидуализма.
– Ну так пишешь-то волей-неволей с себя. Я и сам такой. Живя «во глубине сибирских руд», тем не менее я полагаю, что остаюсь самостоятельным человеком, который идет своим путем, невзирая на то, что разделяет общую судьбу.
Александр Гаврилов
Еженедельник «Книжное обозрение» (г.Москва), 20 июня 2006 г.
|